— так по пятам за львами крадутся шакалы… Но суеверный страх в конце концов и их прогнал с места битвы. Что-то страшное, что-то таинственное было в этом устланном трупами поле, в этом покое и неподвижности тел, еще недавно полных жизни, в этом безмолвном согласии, соединившем лежащих бок о бок поляков, казаков, татар и турок. Порою ветер шелестел в кустах, разбросанных по полю, а солдатам, бодрствующим в окопах, чудилось: то человечьи души кружат над телами. Говорили, что, когда в Збараже пробило полночь, с разных концов равнины, от валов до вражьего стана, с шумом поднялись несчетные птичьи стаи. Слыхали в вышине рыданья, тяжкие вздохи, от которых волосы вставали дыбом, и глухие стоны. Те, кому суждено было пасть в этой битве и чьему слуху доступны были неземные призывы, явственно слышали, как польские души, отлетая, кричали: «Пред очи твои, господи, несем грехи наши!», а души казаков стонали: «Иисусе Христе, помилуй!» — ибо павшим в братоубийственной войне к вековечному блаженству путь был заказан: им назначалось лететь куда-то в неведомые темные дали и кружить вместе с вихрями над юдолью слез, и плакать, и стенать ночами, пока не вымолят они у ног Христа прощения за общие вины, не допросятся забвенья и мира!..

Но в те дни еще сильнее ожесточились сердца людские, и ни один ангел согласия не пролетел над бранным полем.

Глава XXV

Назавтра, прежде чем солнце рассыпало по небу золотые блики, вкруг польского лагеря уже высился новый оборонный вал. Прежний чересчур был длинен: и защищать его было трудно, и на помощь друг другу приходить несподручно; потому князь с паном Пшиемским решили замкнуть войска в более тесное кольцо укреплений. Над исполнением этой задачи трудились не покладая рук всю ночь — гусары наравне с прочими полками и челядью. Лишь в четвертом часу утра утомленное воинство смежило очи, и все, исключая дозорных, уснули каменным сном; неприятель ночью тоже не терял времени даром, а утром долго не подавал признаков жизни, видно, не оправившись после вчерашнего разгрома. Появилась даже надежда, что штурма в тот день не будет вовсе.

Скшетуский, пан Лонгинус и Заглоба, сидя в шатре, вкушали пивную похлебку, щедро заправленную сыром, и с удовольствием вспоминали труды минувшей ночи — какому солдату не приятно поговорить о недавней победе!

— Я привык по старинке — с курами ложиться, с петухами вставать, — разглагольствовал Заглоба, — а на войне? Поди попробуй! Спишь, когда минуту урвешь, встаешь, когда растолкают. Одно меня бесит: из-за эдакого сброда изволь терпеть неудобства! Да что поделаешь, такие времена настали! Но и мы им вчера с лихвой отплатили. Еще разок-другой угостим так, у них всякая охота пропадет нарушать нам сон.

— А не знаешь, сударь, много ли наших полегло? — спросил Подбипятка.

— И-и-и! Немного; оно и всегда, впрочем, осаждающих больше гибнет, чем осажденных. Повоюешь с мое, тоже начнешь в таковых вещах разбираться, а нам, старым солдатам, даже трупы считать не надо: по самой битве судить можно.

— И я подле вас, друзья, кое-чему научусь, — мечтательно произнес пан Лонгинус.

— Всенепременно, ежели только ума хватит, на что у меня особой надежды нету.

— Оставь, сударь, — вмешался Скшетуский. — У пана Подбипятки уже не одна война за плечами, и дай бог, чтобы лучшие рыцари дрались так, как он во вчерашнем сраженье.

— Как мог, старался, — ответил литвин, — да хотелось бы сделать побольше.

— Ну уж, не скромничай, ты себя показал весьма недурно, — покровительственно заметил Заглоба, — а что другие тебя превзошли, — тут он лихо закрутил ус, — в том твоей вины нету.

Литвин выслушал его, потупя очи, и вздохнул, вспомнив о трех головах и о предке своем Стовейке.

В эту минуту откинулся полог шатра и появился Володы„вский, веселый и бодрый, точно щегол погожим утром.

— Вот мы и в сборе! — воскликнул Заглоба. — Налейте ему пива!

Маленький рыцарь пожал друзьям руки и молвил:

— Знали б вы, сколько ядер валяется на майдане — вообразить невозможно! Шагу нельзя пройти, чтоб не спотыкнуться.

— Видели, видели, — ответил Заглоба, — я тоже, вставши, по лагерю прогулялся. Курам во всем львовском повете за два года яиц не снести столько. Эх, кабы то яйца были — поели б мы яичницы вволю! Я, признаться, за сковороду с яичницей изысканнейшее отдам блюдо. Солдатская у меня натура, как и у вас, впрочем. Вкусно поесть я всегда горазд, только подкладывай! Потому и в бою за пояс заткну любого из нынешних изнеженных молокососов, которые и миски диких груш не съедят, чтоб тотчас животы не схватило.

— Однако ты вчера отличился! — сказал маленький рыцарь. — Бурляя уложить с маху — хо-хо! Не ждал я от тебя такого. На всей Украине и в Туретчине не было рыцаря славнее.

— Недурно, а?! — самодовольно воскликнул Заглоба. — И не впервой мне так, не впервой, пан Михал. Долгонько мы друг дружку искали, зато и подобрались как волосок к волоску: четверки такой не сыскать во всей Речи Посполитой. Ей-богу, с вами да под рукою нашего князя я бы сам-пят хоть на Стамбул двинул. Заметьте себе: пан Скшетуский Бурдабута убил, а вчера Тугай-бея…

— Тугай-бей жив остался, — перебил его поручик, — я сам почувствовал, как у меня лезвие соскользнуло, и тот же час нас разделили.

— Все едино, — сказал Заглоба, — не прерывай меня, друг любезный. Пан Михал Богуна в Варшаве посек, как мы тебе говорили…

— Лучше б не вспоминал, сударь, — заметил пан Лонгинус.

— Что уж теперь: сказанного не воротишь, — ответил Заглоба. — И рад бы не вспоминать, однако продолжу; итак, пан Подбипятка из Мышикишек пресловутого Полуяна прикончил, а я Бурляя. Причем, не скрою, ваших бы я огулом за одного Бурляя отдал, оттого мне и тяжелей всех досталось. Дьявол был, не казак, верно? Были б у меня сыновья legitime natos [56] , доброе бы я им оставил имя. Любопытно, что его величество король и сейм скажут и как нас наградить изволят, нас, что более серой и селитрой кормятся, нежели чем иным?

— Был один рыцарь, всех нас доблестью превосходивший, — сказал пан Лонгинус, — только имени его никто не знает и не помнит.

— Кто таков, интересно? Небось в древности? — спросил, почувствовав себя уязвленным, Заглоба.

— Нет, братец, не в древности — это тот, что короля Густава Адольфа под Тшцяной с конем вместе поверг на землю и пленил, — ответил ему Подбипятка.

— А я слыхал, это под Пуцком было, — вмешался маленький рыцарь.

— Король все же вырвался и убежал, — добавил Скшетуский.

— Истинно так! Мне кое-что на сей счет известно, — сказал, сощурив здоровое свое око, Заглоба, — я тогда как раз у пана Конецпольского, родителя нашего хорунжего, служил. Знаем, знаем! Скромность не дозволяет этому рыцарю назвать свое имя, вот оно в безвестности и осталось. Хотя, надо вам сказать, Густав Адольф был великий воитель, Конецпольскому мало чем уступал, но с Бурляем в поединке тяжелей пришлось, уж вы мне поверьте!

— Что ж, выходит, это ты, сударь, одолел Густава Адольфа? — спросил Володы„вский.

— Я когда-нибудь тебе похвалялся, скажи честно, пан Михал?.. Ладно уж, пускай случай сей остается в забвенье, мне и нынче есть чем похвастаться: чего вспоминать былое!.. Страшно после этого пойла бурчит в брюхе — чем больше сыра, тем сильнее. Винная похлебка куда лучше — слава богу, впрочем, хоть эта есть, вскоре и того, возможно, не будет. Ксендз Жабковский говорил, припасов у нас кот наплакал, а ему каково с его-то пузом: истая сорокаведерная бочка! Поневоле забеспокоишься… Но хорош, однако, наш бернардинец! Нравится мне чертовски. Кто-кто, а уж он скорей солдат, чем служитель божий. Не приведи господь, съездит по роже — хоть сейчас беги за гробом.

— Да! — воскликнул маленький рыцарь. — Я вам еще не рассказывал, как отличился нынче ночью ксендз Яскульский. Захотелось ему поглядеть на битву из бастиона, что справа от замка, — знаете, огромная эта башня. А надо вам сказать, что ксендз отменно из штуцера стреляет. Сидит, значит, он там с Жабковским и говорит: «В казаков стрелять не стану, как-никак христиане, хоть и в грехах погрязли, но в татар, говорит, нет, не могу удержаться!» — и давай палить, за всю битву десятка три уложил как будто!

вернуться

56

законнорожденные (лат.).